Неточные совпадения
Латынь из моды вышла ныне:
Так, если правду вам сказать,
Он знал довольно по-латыни,
Чтоб эпиграфы разбирать,
Потолковать об Ювенале,
В конце письма поставить vale,
Да помнил, хоть
не без греха,
Из Энеиды два стиха.
Он рыться
не имел охоты
В хронологической пыли
Бытописания земли;
Но дней минувших анекдоты,
От Ромула до
наших дней,
Хранил он в памяти своей.
Но
наше северное лето,
Карикатура южных зим,
Мелькнет и нет: известно это,
Хоть мы признаться
не хотим.
Уж небо осенью дышало,
Уж реже солнышко блистало,
Короче становился день,
Лесов таинственная сень
С печальным шумом обнажалась,
Ложился на поля туман,
Гусей крикливых караван
Тянулся к югу: приближалась
Довольно скучная пора;
Стоял ноябрь уж у двора.
Сначала все к нему езжали;
Но так как с заднего крыльца
Обыкновенно подавали
Ему донского жеребца,
Лишь только вдоль большой дороги
Заслышат их домашни дроги, —
Поступком оскорбясь таким,
Все дружбу прекратили с ним.
«Сосед
наш неуч; сумасбродит;
Он фармазон; он пьет одно
Стаканом красное вино;
Он дамам к ручке
не подходит;
Всё да да нет;
не скажет да-с
Иль нет-с». Таков был общий глас.
Но изменяет пеной шумной
Оно желудку моему,
И я Бордо благоразумный
Уж нынче предпочел ему.
К Au я больше
не способен;
Au любовнице подобен
Блестящей, ветреной, живой,
И своенравной, и пустой…
Но ты, Бордо, подобен другу,
Который, в горе и в беде,
Товарищ завсегда, везде,
Готов нам оказать услугу
Иль тихий разделить досуг.
Да здравствует Бордо,
наш друг!
Но тише! Слышишь? Критик строгий
Повелевает сбросить нам
Элегии венок убогий
И
нашей братье рифмачам
Кричит: «Да перестаньте плакать,
И всё одно и то же квакать,
Жалеть о прежнем, о былом:
Довольно, пойте о другом!»
— Ты прав, и верно нам укажешь
Трубу, личину и кинжал,
И мыслей мертвый капитал
Отвсюду воскресить прикажешь:
Не так ли, друг? — Ничуть. Куда!
«Пишите оды, господа...
Вы согласитесь, мой читатель,
Что очень мило поступил
С печальной Таней
наш приятель;
Не в первый раз он тут явил
Души прямое благородство,
Хотя людей недоброхотство
В нем
не щадило ничего:
Враги его, друзья его
(Что, может быть, одно и то же)
Его честили так и сяк.
Врагов имеет в мире всяк,
Но от друзей спаси нас, Боже!
Уж эти мне друзья, друзья!
Об них недаром вспомнил я.
Ее сестра звалась Татьяна…
Впервые именем таким
Страницы нежные романа
Мы своевольно освятим.
И что ж? оно приятно, звучно;
Но с ним, я знаю, неразлучно
Воспоминанье старины
Иль девичьей! Мы все должны
Признаться: вкусу очень мало
У нас и в
наших именах
(
Не говорим уж о стихах);
Нам просвещенье
не пристало,
И нам досталось от него
Жеманство, — больше ничего.
Воображаясь героиней
Своих возлюбленных творцов,
Кларисой, Юлией, Дельфиной,
Татьяна в тишине лесов
Одна с опасной книгой бродит,
Она в ней ищет и находит
Свой тайный жар, свои мечты,
Плоды сердечной полноты,
Вздыхает и, себе присвоя
Чужой восторг, чужую грусть,
В забвенье шепчет наизусть
Письмо для милого героя…
Но
наш герой, кто б ни был он,
Уж верно был
не Грандисон.
Или,
не радуясь возврату
Погибших осенью листов,
Мы помним горькую утрату,
Внимая новый шум лесов;
Или с природой оживленной
Сближаем думою смущенной
Мы увяданье
наших лет,
Которым возрожденья нет?
Быть может, в мысли нам приходит
Средь поэтического сна
Иная, старая весна
И в трепет сердце нам приводит
Мечтой о дальней стороне,
О чудной ночи, о луне…
Стал вновь читать он без разбора.
Прочел он Гиббона, Руссо,
Манзони, Гердера, Шамфора,
Madame de Staёl, Биша, Тиссо,
Прочел скептического Беля,
Прочел творенья Фонтенеля,
Прочел из
наших кой-кого,
Не отвергая ничего:
И альманахи, и журналы,
Где поученья нам твердят,
Где нынче так меня бранят,
А где такие мадригалы
Себе встречал я иногда:
Е sempre bene, господа.
Буянов, братец мой задорный,
К герою
нашему подвел
Татьяну с Ольгою; проворно
Онегин с Ольгою пошел;
Ведет ее, скользя небрежно,
И, наклонясь, ей шепчет нежно
Какой-то пошлый мадригал
И руку жмет — и запылал
В ее лице самолюбивом
Румянец ярче. Ленский мой
Всё видел: вспыхнул, сам
не свой;
В негодовании ревнивом
Поэт конца мазурки ждет
И в котильон ее зовет.
«Мой секундант? — сказал Евгений, —
Вот он: мой друг, monsieur Guillot.
Я
не предвижу возражений
На представление мое;
Хоть человек он неизвестный,
Но уж, конечно, малый честный».
Зарецкий губу закусил.
Онегин Ленского спросил:
«Что ж, начинать?» — «Начнем, пожалуй», —
Сказал Владимир. И пошли
За мельницу. Пока вдали
Зарецкий
наш и честный малый
Вступили в важный договор,
Враги стоят, потупя взор.
Поверьте: моего стыда
Вы
не узнали б никогда,
Когда б надежду я имела
Хоть редко, хоть в неделю раз
В деревне
нашей видеть вас,
Чтоб только слышать ваши речи,
Вам слово молвить, и потом
Всё думать, думать об одном
И день и ночь до новой встречи.
Кого ж любить? Кому же верить?
Кто
не изменит нам один?
Кто все дела, все речи мерит
Услужливо на
наш аршин?
Кто клеветы про нас
не сеет?
Кто нас заботливо лелеет?
Кому порок
наш не беда?
Кто
не наскучит никогда?
Призрака суетный искатель,
Трудов напрасно
не губя,
Любите самого себя,
Достопочтенный мой читатель!
Предмет достойный: ничего
Любезней, верно, нет его.
От хладного разврата света
Еще увянуть
не успев,
Его душа была согрета
Приветом друга, лаской дев;
Он сердцем милый был невежда,
Его лелеяла надежда,
И мира новый блеск и шум
Еще пленяли юный ум.
Он забавлял мечтою сладкой
Сомненья сердца своего;
Цель жизни
нашей для него
Была заманчивой загадкой,
Над ней он голову ломал
И чудеса подозревал.
Люблю я очень это слово,
Но
не могу перевести;
Оно у нас покамест ново,
И вряд ли быть ему в чести.
Оно б годилось в эпиграмме…)
Но обращаюсь к
нашей даме.
Беспечной прелестью мила,
Она сидела у стола
С блестящей Ниной Воронскою,
Сей Клеопатрою Невы;
И верно б согласились вы,
Что Нина мраморной красою
Затмить соседку
не могла,
Хоть ослепительна была.
Ибо к чести героя
нашего нужно сказать, что сердце у него было сострадательно и он
не мог никак удержаться, чтобы
не подать бедному человеку медного гроша.
— Мне совестно наложить на вас такую неприятную комиссию, потому что одно изъяснение с таким человеком для меня уже неприятная комиссия. Надобно вам сказать, что он из простых, мелкопоместных дворян
нашей губернии, выслужился в Петербурге, вышел кое-как в люди, женившись там на чьей-то побочной дочери, и заважничал. Задает здесь тоны. Да у нас в губернии, слава богу, народ живет
не глупый: мода нам
не указ, а Петербург —
не церковь.
Промозглый сырой чулан с запахом сапогов и онуч гарнизонных солдат, некрашеный стол, два скверных стула, с железною решеткой окно, дряхлая печь, сквозь щели которой шел дым и
не давало тепла, — вот обиталище, где помещен был
наш <герой>, уже было начинавший вкушать сладость жизни и привлекать внимание соотечественников в тонком новом фраке наваринского пламени и дыма.
Какое ни придумай имя, уж непременно найдется в каком-нибудь углу
нашего государства, благо велико, кто-нибудь, носящий его, и непременно рассердится
не на живот, а на смерть, станет говорить, что автор нарочно приезжал секретно, с тем чтобы выведать все, что он такое сам, и в каком тулупчике ходит, и к какой Аграфене Ивановне наведывается, и что любит покушать.
Старушка вскоре после отъезда
нашего героя в такое пришла беспокойство насчет могущего произойти со стороны его обмана, что,
не поспавши три ночи сряду, решилась ехать в город, несмотря на то что лошади
не были подкованы, и там узнать наверно, почем ходят мертвые души и уж
не промахнулась ли она, боже сохрани, продав их, может быть, втридешева.
— Нет, вы
не так приняли дело: шипучего мы сами поставим, — сказал председатель, — это
наша обязанность,
наш долг. Вы у нас гость: нам должно угощать. Знаете ли что, господа! Покамест что, а мы вот как сделаем: отправимтесь-ка все, так как есть, к полицеймейстеру; он у нас чудотворец: ему стоит только мигнуть, проходя мимо рыбного ряда или погреба, так мы, знаете ли, так закусим! да при этой оказии и в вистишку.
Но дамы, кажется,
не хотели оставить его так скоро; каждая внутренне решилась употребить всевозможные орудия, столь опасные для сердец
наших, и пустить в ход все, что было лучшего.
Нельзя, однако же, сказать, чтобы природа героя
нашего была так сурова и черства и чувства его были до того притуплены, чтобы он
не знал ни жалости, ни сострадания; он чувствовал и то и другое, он бы даже хотел помочь, но только, чтобы
не заключалось это в значительной сумме, чтобы
не трогать уже тех денег, которых положено было
не трогать; словом, отцовское наставление: береги и копи копейку — пошло впрок.
Для читателя будет
не лишним познакомиться с сими двумя крепостными людьми
нашего героя.
—
Не угодно ли вам прохладиться? — сказал брат Василий Чичикову, указывая на графины. — Это квасы
нашей фабрики; ими издавна славится дом
наш.
Так жаловался и плакал герой
наш, а между тем деятельность никак
не умирала в голове его; там все хотело что-то строиться и ждало только плана.
Но как ни исполнен автор благоговения к тем спасительным пользам, которые приносит французский язык России, как ни исполнен благоговения к похвальному обычаю
нашего высшего общества, изъясняющегося на нем во все часы дня, конечно, из глубокого чувства любви к отчизне, но при всем том никак
не решается внести фразу какого бы ни было чуждого языка в сию русскую свою поэму.
Но и друг
наш Чичиков чувствовал в это время
не вовсе прозаические грезы.
Дело в том, что пришло нам спасать
нашу землю; что гибнет уже земля
наша не от нашествия двадцати иноплеменных языков, а от нас самих; что уже, мимо законного управленья, образовалось другое правленье, гораздо сильнейшее всякого законного.
Уже по одному собачьему лаю, составленному из таких музыкантов, можно было предположить, что деревушка была порядочная; но промокший и озябший герой
наш ни о чем
не думал, как только о постели.
Это
не то что прокурор и все губернские скряги в
нашем городе, которые так и трясутся за каждую копейку.
— Семьдесят восемь, семьдесят восемь, по тридцати копеек за душу, это будет… — здесь герой
наш одну секунду,
не более, подумал и сказал вдруг: — это будет двадцать четыре рубля девяносто шесть копеек! — он был в арифметике силен.
Впрочем, хотя эти деревца были
не выше тростника, о них было сказано в газетах при описании иллюминации, что «город
наш украсился, благодаря попечению гражданского правителя, садом, состоящим из тенистых, широковетвистых дерев, дающих прохладу в знойный день», и что при этом «было очень умилительно глядеть, как сердца граждан трепетали в избытке благодарности и струили потоки слез в знак признательности к господину градоначальнику».
Губернаторша произнесла несколько ласковым и лукавым голосом с приятным потряхиванием головы: «А, Павел Иванович, так вот как вы!..» В точности
не могу передать слов губернаторши, но было сказано что-то исполненное большой любезности, в том духе, в котором изъясняются дамы и кавалеры в повестях
наших светских писателей, охотников описывать гостиные и похвалиться знанием высшего тона, в духе того, что «неужели овладели так вашим сердцем, что в нем нет более ни места, ни самого тесного уголка для безжалостно позабытых вами».
Читатель, может быть, уже догадался, что гость был
не другой кто, как
наш почтенный, давно нами оставленный Павел Иванович Чичиков.
— Ну, вот вам еще доказательство, что она бледна, — продолжала приятная дама, — я помню, как теперь, что я сижу возле Манилова и говорю ему: «Посмотрите, какая она бледная!» Право, нужно быть до такой степени бестолковыми, как
наши мужчины, чтобы восхищаться ею. А наш-то прелестник… Ах, как он мне показался противным! Вы
не можете себе представить, Анна Григорьевна, до какой степени он мне показался противным.
Так проводили жизнь два обитателя мирного уголка, которые нежданно, как из окошка, выглянули в конце
нашей поэмы, выглянули для того, чтобы отвечать скромно на обвиненье со стороны некоторых горячих патриотов, до времени покойно занимающихся какой-нибудь философией или приращениями на счет сумм нежно любимого ими отечества, думающих
не о том, чтобы
не делать дурного, а о том, чтобы только
не говорили, что они делают дурное.
С
нашей стороны, если, точно, падет обвинение за бледность и невзрачность лиц и характеров, скажем только то, что никогда вначале
не видно всего широкого теченья и объема дела.
Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали друг другу руку и долго смотрели молча один другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак
не хотел выпустить руки
нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что тот уже
не знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он сказал, что
не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он сам понаведался в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться.
Конечно, почтмейстер и председатель и даже сам полицеймейстер, как водится, подшучивали над
нашим героем, что уж
не влюблен ли он и что мы знаем, дескать, что у Павла Ивановича сердечишко прихрамывает, знаем, кем и подстрелено; но все это никак его
не утешало, как он ни пробовал усмехаться и отшучиваться.
Но мы стали говорить довольно громко, позабыв, что герой
наш, спавший во все время рассказа его повести, уже проснулся и легко может услышать так часто повторяемую свою фамилию. Он же человек обидчивый и недоволен, если о нем изъясняются неуважительно. Читателю сполагоря, рассердится ли на него Чичиков или нет, но что до автора, то он ни в каком случае
не должен ссориться с своим героем: еще
не мало пути и дороги придется им пройти вдвоем рука в руку; две большие части впереди — это
не безделица.
Конечно, я знаю, что ты занят иногда учеными предметами, любишь читать (уж почему Ноздрев заключил, что герой
наш занимается учеными предметами и любит почитать, этого, признаемся, мы никак
не можем сказать, а Чичиков и того менее).
Но
не таков удел, и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего
не зрят равнодушные очи, — всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших
нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит
наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи!
— А зачем же так вы
не рассуждаете и в делах света? Ведь и в свете мы должны служить Богу, а
не кому иному. Если и другому кому служим, мы потому только служим, будучи уверены, что так Бог велит, а без того мы бы и
не служили. Что ж другое все способности и дары, которые розные у всякого? Ведь это орудия моленья
нашего: то — словами, а это делом. Ведь вам же в монастырь нельзя идти: вы прикреплены к миру, у вас семейство.
— Позвольте мне вам заметить, что это предубеждение. Я полагаю даже, что курить трубку гораздо здоровее, нежели нюхать табак. В
нашем полку был поручик, прекраснейший и образованнейший человек, который
не выпускал изо рта трубки
не только за столом, но даже, с позволения сказать, во всех прочих местах. И вот ему теперь уже сорок с лишком лет, но, благодаря Бога, до сих пор так здоров, как нельзя лучше.
В коротких, но определительных словах изъяснил, что уже издавна ездит он по России, побуждаемый и потребностями, и любознательностью; что государство
наше преизобилует предметами замечательными,
не говоря уже о красоте мест, обилии промыслов и разнообразии почв; что он увлекся картинностью местоположенья его деревни; что, несмотря, однако же, на картинность местоположенья, он
не дерзнул бы никак обеспокоить его неуместным заездом своим, если бы
не случилось что-то в бричке его, требующее руки помощи со стороны кузнецов и мастеров; что при всем том, однако же, если бы даже и ничего
не случилось в его бричке, он бы
не мог отказать себе в удовольствии засвидетельствовать ему лично свое почтенье.
— А вот другой Дон-Кишот просвещенья: завел школы! Ну, что, например, полезнее человеку, как знанье грамоты? А ведь как распорядился? Ведь ко мне приходят мужики из его деревни. «Что это, говорят, батюшка, такое? сыновья
наши совсем от рук отбились, помогать в работах
не хотят, все в писаря хотят, а ведь писарь нужен один». Ведь вот что вышло!
Наконец за каретами следовало несколько пустых дрожек, вытянувшихся гуськом, наконец и ничего уже
не осталось, и герой
наш мог ехать.
Герои
наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а
не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток
не евши».